Повесть сергея довлатова заповедник

Сергей Довлатов – один из наиболее популярных и читаемых русских писателей конца XX – начала XXI века. Его повести, рассказы и записные книжки переведены на множество языков, экранизированы, изучаются в школе и вузах. «Заповедник», «Зона», «Иностранка», «Наши», «Чемодан» – эти и другие удивительно смешные и пронзительно печальные довлатовские вещи давно стали классикой. «Отморозил пальцы ног и уши головы», «выпил накануне – ощущение, как будто проглотил заячью шапку с ушами», «алкоголизм излечим – пьянство – нет» – шутки Довлатова запоминаешь сразу и на всю жизнь, а книги перечитываешь десятки раз. Они никогда не надоедают.

Содержит нецензурную брань

Читайте онлайн полную версию книги «Заповедник» автора Сергея Довлатова на сайте электронной библиотеки MyBook.ru. Скачивайте приложения для iOS или Android и читайте «Заповедник» где угодно даже без интернета.

Подробная информация

Дата написания: 1983

Год издания: 2019

ISBN (EAN): 9785389068483

Объем: 158.0 тыс. знаков

Отзывы на книгу « Заповедник »

Я тебе все напишу между строк…

Что ни строка – готовая цитата, а между строк – боль, отчаянье, пресловутый «особый русский путь», «своеобразие русской души», да целый мир в придачу.

Почему-то кажется, что этот автор или забирает тебя целиком, с потрохами бездонной души или вызывает отторжение. Я определенно в первом лагере.

Заповедник – мастерский коктейль из Пушкина, деланых бабских придыханий и «застольных бесед с оттенком мордобоя». Радует, что нет у автора ни претензий на открытие истин, ни надрывного и вымученного чувства юмора. Напротив – и истины, и чувство юмора есть.
Не успела дочитать – а уже тянет перечитывать.

В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса…

Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре.

Так цитатой из текста кратко, но емко, я могла бы раскрыть содержание книги. Человек без почвы под ногами. А вокруг березы, холмы, пушкинские места. Дивные виды, прекрасный фон для трагедии человеческой неудовлетворенности.

Я впервые читала Довлатова, хотя была наслышана о его творчестве немало, в частности от коллеги, которая не раз отмечала, насколько заряжают ее позитивом его книги. Послевкусием «Заповедника» стало щемящее чувство эмпатии человеку, оказавшемуся в ловушке несбывшихся надежд и невоплотившихся в реальность ожиданий.

Человек двадцать лет пишет рассказы. Убежден, что с некоторыми основаниями взялся за перо. Люди, которым он доверяет, готовы это засвидетельствовать.
Тебя не публикуют, не издают. Не принимают в свою компанию, свою бандитскую шайку. Но разве об этом ты мечтал, бормоча первые строчки?

Что чувствует человек на грани отчаяния, да что там, фактически в него погрузившись? Чем он живет? На что еще надеется? Вариантов масса, и в то же самое время наиболее вероятное стратегическое направление до ужаса предсказуемо — трясина собственного самоуничижения.

Нет, не подумайте, что я разглядела в «Заповеднике» только эту мрачную сторону судьбы творческого человека. Нет, конечно нет. Я не прошла мимо метко пойманных образов, живописания поступков и быта, хлестких словечек героя и его рефлексивных наблюдений за окружением. Это было прекрасно. Довлатов создал живую картину, его герои умеют дышать. Просто тема самоидентификации личности для меня всегда была одной из определяющих. Человек — «заповедник» собственного духа. И даже давление окружающих условий не обосновывает всех тех километров колючей проволоки, что разделяют человека и его право быть счастливым.

Как же тяжело писать что-то на наших. Не знаешь с чего начать и чем закончить, мысли застревают в идеях, фразы в деепричастных оборотах! Но коли уж взялся, надо доделывать, я так считаю.
Как и в случае с Чарльзом Буковски, для меня большая загадка, как сильно пьющие и пишущие об этом без обиняков писатели могут быть любимы непьющими людьми, особенно женщинами. Наверное, тут срабатывает неписанное правило, что девочки любят плохих мальчиков! Конечно, сравнивать Буковски с Довлатовым не совсем корректно. Если первый — убеждённый маргинал, которому, по большому счёту, кроме выпивки и секса ничего от жизни не надо, то второй — интеллигент, культурный, ищущий признания писатель (талантливый и осознающий свой талант), но не получающий его, будучи отвергаемым советской литературной бюрократией, которая классифицирует его творчество, как диссидентское. От чего и пьёт главный герой Довлатова, Борис, топя в стакане печаль. Главный герой — это, очевидно, альтер-эго самого Довлатова, к гадалке не ходи. Вообще, я так понял, у него много произведений носят автобиографический характер. «Заповедник» повествует нам о конкретном периоде в жизни писателя, когда он какое-то время работал в Пушкинских горах экскурсоводом, пытаясь как-то отвлечься от навалившихся проблем и общего разброда и бардака в жизни, в частности, семейной. Ему нужна точка отсчёта, работа, деньги, спокойная обстановка, чтобы навести порядок в голове. Заповедник — оказывается хорошо подходящим для этих целей местом.

Со знанием дела, автор живописует нам советскую действительность:

– Успокойтесь, – прошептала Марианна, – какой вы нервный… Я только спросила: «За что вы любите Пушкина. »
– Любить публично – скотство! – заорал я.

Искромётный юмор, пропорционально разбавляемый грустью о несбывшемся, а так же просто описания окружающего мира и людей вокруг — это заслуживает самых лестных отзывов. Однако, гладкое повествование, где «всё вроде начинает налаживаться», постепенно начинает подразумевать некий натяг — за которым закономерно должен последовать какой-то взрыв. Им оказывается приехавшая в гости жена, с которой, насколько мы понимаем, они сейчас не живут вместе.
К сожалению, тут невозможно обойтись без спойлеров, хотя я и стараюсь без явных. Отдельного упоминания стоит история знакомства Бориса и Татьяны. История странная какая-то, довольно трогательная, но при этом какая-то схематичная что-ли, как-будто художник несколькими взмахами кисти набросал нам пейзаж — это ещё не картина, но впечатление получено. Отмечу, что автор акцентирует внимание на том, что Татьяна обычно была пассивным звеном отношений, просто на всё соглашалась. Но в настоящем нашего героя ситуация изменилась, Татьяна чувствует ответственность за ребёнка и хочет эмигрировать из Советского союза. И тут уже Борис оказывается пассивен, он не хочет покидать Родину и, по большому счёту, непонятно, дело ли тут в каких-то принципах или в банальной нерешительности:

Всю жизнь я ненавидел активные действия любого рода. Слово «активист» для меня звучит как оскорбление. Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне для всего находить оправдания. Любой решительный шаг налагает ответственность. Так пускай отвечают другие. Бездеятельность – единственное нравственное состояние…

Однако перед Татьяной дилеммы больше нет: она решила уезжать, потому что считает, что потом может быть поздно. Думаю, многие тут выкрикнули бы из зала: «Ну, и правильно!» А я не знаю, что сказать.

И вот произведение, начавшееся с хохм и злободневной сатиры, достигает своего отрицательного апогея:

Как-то раз она сама мне позвонила. К счастью, я оказался на турбазе. Точнее, в библиотеке центрального корпуса. Пришлось бежать через весь участок. Выяснилось, что Тане необходима справка. Насчет того, что я отпускаю ребенка. И что не имею материальных претензий. Таня продиктовала мне несколько казенных фраз. Я запомнил такую формулировку: «…Ребенок в количестве одного…»

Ну, и — пьянство, боль, всё закружилось, замелькало.
В завершении своей писанины, укажу на то обстоятельство, что в процессе чтения, я вспомнил: читал уже «Заповедник», давным-давно. И тогда, похоже, не воспринял — не срезонировало. Повторное знакомство, по всей видимости, у нас получилось более удачным. Скажу, что, по моему, книга стоящая — смешная и одновременно грустная, и в контрасте чувствуется мастерство. Здесь нет какой-то большой философии или даже каких-либо жизнеутверждающих идей, герой не обладает титанической силой характера или чем-то другим эдаким — он вполне обычный, может быть даже заурядный, человек. Он просто рассказывает о своей жизни, давая нам возможность соприкоснуться с тем временем и тогдашними проблемами.
Вот такая история. Всё, больше не могу писать! Срочно надо выпить, хотя так и спиться недолго, ограничюсь-ка я, пожалуй, сегодня какавой с чаем.

Книга Заповедник читать онлайн

Изменить размер шрифта — +

Сергей Довлатов. Заповедник

Моей жене, которая была права

В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади. Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной:

— Там налево есть одно местечко…

Мой сосед заинтересованно приподнялся:

— В смысле — уборная?

Всю дорогу он изводил меня: «Отбеливающее средство из шести букв. Вымирающее парнокопытное. Австрийский горнолыжник. »

Туристы вышли на залитую светом площадь. Водитель захлопнул дверцу и присел на корточки у радиатора.

Вокзал… Грязноватое желтое здание с колоннами, часы, обесцвеченные солнцем дрожащие неоновые буквы…

Я пересек вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.

— Через официанта, — вяло произнесла буфетчица. На пологой груди ее болтался штопор.

Я сел у двери. Через минуту появился официант с громадными войлочными бакенбардами.

— Мне угодно, — говорю, — чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.

Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.

— Мне угодно сто граммов водки, пиво и два бутерброда.

— С колбасой, наверное…

Я достал папиросы, закурил. Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить…» А тут еще рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.

Официант принес графинчик, бутылку и две конфеты.

— Бутерброды кончились, — проговорил он с фальшивым трагизмом.

Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:

— Взгляните на меня с любовью!

Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.

Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.

Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.

Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.

Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:

— Аврора, — сказала она, протягивая липкую руку.

— А я, — говорю, — танкер Дербент.

Девушка не обиделась.

— Над моим именем все смеются. Я привыкла… Что с вами? Вы красный!

— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ.

— Нет, правда, вам худо?

— Пью много… Хотите пива?

— Зачем вы пьете? — спросила она.

Что я мог ответить?

— Это секрет, — говорю, — маленькая тайна…

— Решили поработать в заповеднике?

— Разве я похож на филолога?

— Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?

— Хорошо, — говорю, — с плохой стороны…

— Не придавайте значения.

— Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую… Воспоминания Керн… И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.

Рецензии на книгу « Заповедник »

ISBN: 5-352-00325-6
Год издания: 2006
Издательство: Азбука-классика
Серия: Азбука-классика (pocket-book)
Язык: Русский

Сергей Довлатов — один из наиболее популярных и читаемых русских писателей конца ХХ — начала XXI века. Его повести, рассказы и записные книжки переведены на множество языков, экранизированы, изучаются в школе и вузах. «Заповедник», «Зона», «Иностранка», «Наши», «Чемодан» — эти и другие удивительно смешные и пронзительно печальные довлатовские вещи давно стали классикой. «Отморозил пальцы ног и уши головы», «выпил накануне — ощущение, как будто проглотил заячью шапку с ушами», «алкоголизм излечим, пьянство — нет» — шутки Довлатова запоминаешь сразу и на всю жизнь, а книги перечитываешь десятки раз. Они никогда не надоедают.

Лучшая рецензия на книгу

Юмор! Тонкий, небанальный, неожиданный и ироничный. Пронзительная и трогательная повесть, честная и настоящая. Россия, как она есть. Читается легко, не отрываясь и до самого конца. Браво!

Тип обложки: мягкая
Количество страниц: 160
Тираж: 5 000 экз.
Возрастные ограничения: 18+

Поделитесь своим мнением об этой книге, напишите рецензию!

Ценность произведения, разумеется, не в сюжете, который прост как правда, и так же незатейлив. Умница-интеллигент, начинающий писатель без денег и славы, предается сплину в провинции, а бывшая жена развила бурную деятельность, чтобы эмигрировать из страны, прихватив ребенка. Все дело в атмосфере фатализма, приправленного самоиронией, в безысходной грусти и неприкаянности, медитативном плавании по течению обстоятельств, разбавленном всплесками мелких и крупных конфликтов, которые врываются в жизнь героя, мешая спокойно и пассивно созерцать поток происходящих с ним событий.
Сказать, что чтение доставило удовольствие – это слишком бледно, чтобы охарактеризовать полученную смесь чувств и ассоциаций, богатство эмоций и эйфорию от великолепного языка. И хотя герой вовсе не похож на нынешних кумиров девичьих грез, но как же он при этом жалостливо обаятелен.
Редкий случай, когда в одном произведении сочетаются черты памятника ушедшей эпохи и неустаревшего современного взгляда на жизнь.

Если доведется побывать в Пушгорах сегодня, Вы с удивлением обнаружите, что не так уж там все и изменилось. Построен новый отель, дороги и стоянки, но историческая Турбаза стоит по-прежнему! Да и люди, скорее всего, в целом остались теми же.
И там по-прежнему подают на завтрак по кубику сливочного масла на блюдечке, и на столиках стоят салфетки, разрезанные уголками, для экономии.
И так же неспешно течет речка, и колышется трава на лугу, и стоит странная, почти потусторонняя, гипнотическая тишина, нарушаемая шумом ветра и шелестением листвы, если Вы, конечно, отобьетесь от гомонящих экскурсантов и уйдете с основных туристических троп, отринув столичную торопливость и привычку к расписанию.
И меня там торкнуло, простите за мой французский, причем сразу и Пушкиным и Довлатовым, и память этих мгновений экстаза сохраняется уже несколько лет, как и у мужа, который после неспешных бесед на прогулках зафанател и прочел всего Довлатова. И, обладая феноменальной памятью, теперь цитирует его дословно, особенно «Заповедник», вызывая нешуточное веселье среди друзей.

Чтение Довлатова можно сравнить с просмотром сериала «Ликвидация». Может быть не интересна тема, чужд жанр, и Машков староват. Но начав смотреть, оторваться невозможно, и придется сопереживать Гоцману, жалеть Фиму, обмирать по Чекану и ржать до слез на Тетей Песей. И с «Заповедником», если поймаете волну, то будете сопереживать, раздражаться, удивляться, хохотать в голос и сдерживать слезы. И восхищаться языком и манерой автора.

На ум приходит великолепный фильм Говорухина «Конец прекрасной эпохи» про молодого Довлатова, спокойный, занятный, ностальгический и атмосферный. Также ассоциативно вспоминается талантливый фильм Дуни Смирновой «Два дня», тоже близкий к Довлатовской прозе по духу, хотя не имеющий прямого отношения, иллюстрирующий взаимоотношения тихих интеллигентов из музея-усадьбы и деловой и чиновничьей публики в реалиях сегодняшнего дня.
Что касается вышедшего недавно фильма «Заповедник», то он не имеет прямого отношения к литературному первоисточнику, хотя на него и ссылается. Не очень удачная осовремененная версия сюжета.

Понятно, что писатель Довлатов подойдет не каждому читателю. Все же это про жизнь без прикрас, к тому же из ушедших времен. А нам нынче подавай эльфов, магов и прочее попаданство, да позабавнее, или боевики покровавее. И привыкнув к этому литературно-эскапистскому ширпотребу (который я никоим образом не осуждаю и не брезгую сама побаловаться), потребуются некие моральные и душевные усилия, чтобы перестроиться на другой лад и проникнуться тихой приземленной лирикой и трагикомическими реалиями безвозвратно ушедшей интеллигентно-культурной советской жизни.

Я горячо рекомендую Довлатова всем, кто любит читать, независимо от возраста и пристрастий, в надежде, что кто-то, еще не приобщенный, сможет понять и проникнуться, ощутит светлую печаль, вытягивающую из сегодняшней повседневности, почувствует нечто необыкновенное в душе и пополнит ряды почитателей писателя, где-то недалеко от меня.

P.S.: Встретила в одном из отзывов фразу, что оценка «4» поставленная рецензентом Колесовой (кажется), это вовсе на та 4-ка, которая поставлена Ремарку. Да уж, 5-ка поставленная Довлатову, это не та, которую я ставила книгам Деминой и Панкеевой. Это разные «пятерки», выставленные в здравом уме и твердой памяти, просто книги оценены в рамках жанра. А высшая оценка «Заповедника» – это вне жанра, а по высочайшему классу литературы.

Любимая, я в Пушкинских Горах!
Здесь без тебя — уныние и скука….
С Довлатов

Редкий пример качественной, земной и в то же время возвышенной литературы. Привет из Советского прошлого, не утративший актуальность. Прекрасный язык, тонкий сарказм, ирония, подкупающая искренность, щемящая грусть, здоровый юмор, точные характеры – все это «Заповедник», написанный Сергеем Довлатовым, некоторое время работавшим экскурсоводом в музее «Пушкинские горы» под Псковом.

Ценность произведения, разумеется, не в сюжете, который прост как правда, и так же незатейлив. Умница-интеллигент, начинающий писатель без денег и славы, предается сплину в провинции, а бывшая жена развила бурную деятельность, чтобы эмигрировать из страны, прихватив ребенка. Все дело в атмосфере фатализма, приправленного самоиронией, в… Развернуть

Повесть сергея довлатова заповедник

Избранные цитаты из «Заповедника», комментарии и свидетельства прототипов

3 сентября исполняется 65 лет со дня рождения писателя, навсегда вошедшего в «литературные святцы» псковской ойкумены. «Заповедник» Сергея Довлатова – это своего рода апокриф, текст, который воссоздал неповторимый колорит жизни рядом с музеефицированным «гением места». Как ни странно, но в небольшой по объему повести уместилась почти целая эпоха (называемая ныне «застоем») с ее советским официозом, нелепым культом Пушкина и интеллигентской субкультурой. Подробности жизни Довлатова комичны и трагичны одновременно, подчас напоминая литературный анекдот, жанр, в котором сам Сергей Донатович вполне преуспел и реализовался как художник живого русского слова. Байки кочуют из компании в компанию, на газетные полосы и в телевизионные интервью. Довлатов создал собственный миф и стал легендой советского Ленинграда, вписав несколько ярких страниц в историю Пушкинских Гор и Таллина и выразив специфический колорит семидесятых.

Необходимое уточнение. К миру реальных, а не вымышленных, героев Довлатова (насколько все-таки зыбка эта граница!) я прикоснулся пять лет назад, когда вместе с коллегами снимал телефильм о пребывании экскурсовода Сергея Довлатова в Михайловском. Это было необычное чувство: приехать в знакомый с детства Пушкинский заповедник и пройтись по «довлатовским местам», увидеть пошатнувшийся домик в деревне Березино (в повести — Сосново), где Довлатов жил и делал свои записки, позже превратившиеся в рассказы, выпить на крылечке местной самогонки, встретиться с соседями «Михал Иваныча» и другими обитателями живописных окрестностей, так или иначе вошедших в книгу.

На фоне Пушкина

«Впоследствии мне рассказали такую историю. Была тут в начале сезона пьянка. Чья-то свадьба или день рождения. Присутствовал местный сотрудник госбезопасности. Заговорили обо мне. Кто-то из общих знакомых сказал:

— Нет, уже год, как в Ленинграде.

Следовали новые и новые версии.

Чекист сосредоточенно поедал тушеную утку. Затем приподнял голову и коротко высказался:

— Есть данные – собирается в Пушкинские Горы. »

«Заповедник» сочинялся в Америке, за железным занавесом, казавшимся тогда непроницаемым и вечным, тогда как псковский вариант России, которую реконструировал писатель в тексте, цепляясь за воображение и память, постепенно уходил в прошлое. Еще несколько лет, и жизнь на Родине начнет стремительно меняться, о чем тогда не подозревал никто, но Довлатов — в приступах живительной и поистине животворящей — ностальгии спешил запечатлеть «исчезающую натуру», возвращаясь к двум незабываемым сезонам, проведенным в Михайловском. В центре повествования – судьба художника, проецирующего обстоятельства своей личной жизни на биографию великого предшественника: «Я хотел изобразить находящегося в Пушкинском заповеднике литературного человека, — писал Довлатов в письме к другу и издателю Игорю Ефимову накануне выхода книжки в свет, — проблемы которого лежат в тех же аспектах, что и у Пушкина: деньги, жена, творчество и государство. И дело отнюдь не в способностях героя, это как раз неважно, а в самом заповеднике, который трактуется наподобие мавзолея, в равнодушии и слепоте окружающих, «они любить умеют только мертвых» и т. д.».

Письма к издателю лета 1983 года служат сегодня своеобразным авто-комментарием к произведению, год от года обретающему статус если не канонического, то хрестоматийного текста – столь регулярно его сегодня цитируют поклонники феерического довлатовского дарования. Автор показательно скромен, но точен в оценках замысла: «С некоторым трепетом посылаю вам «Заповедник». Как всегда, ни малейшей уверенности в качестве. Сюжета нет, идеи нет, язык обыкновенный. Что же, по-моему, все-таки есть? Есть, мне кажется, голоса, картины и лица, что-то вроде панорамы деревенской жизни…» и «Насколько я помню, Вы хотели обозначить на обложке заповедник, как именно Пушкинский заповедник, я же склоняюсь к более общей (или более расплывчатой) метафоре – заповедник, Россия, деревня, прощание с родиной, скотский хутор».

Остается только предполагать, какой эффект (не разорвавшейся ли бомбы?) произвела повесть на непосредственных свидетелей изображенных Довлатовым событий, когда окольными путями, контрабандой, запретной темой и посланием из неведомого «заокеанского далека» все-таки добралась до жителей Пушкинских Гор. Хотя, скорее всего, — за редкими исключениями, — знакомство с повестью случилось чуть позже, в конце перестроечных восьмидесятых, когда русский «тамиздат» пришел к читателям метрополии, в том числе и к прототипам «Заповедника».

Как характерно выразился Станислав Игоревич Мальчонков, считающийся прототипом майора госбезопасности Беляева: «Довлатов – Довлатов! Ну и что?! Кто тогда, в семидесятые, придавал ему значение? Да, был такой, мало ли их тогда из Ленинграда к нам приезжало? А потом я слушал его передачи по радио «Свобода». Интересные и в чем-то познавательные. А вот книжки до сих пор не читал…» Это очень верная реакция. Реакция современника и очевидца, так сказать. «Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый – гений?!» — Размышляет лирический персонаж в самом начале повести, путешествуя по маршруту туристического «ЛАЗа» из Ленинграда в заповедник «Михайловское». И в самом деле, кто мог предполагать, из какого сора вырастет книга, которую будут изучать школьники на уроках внеклассного чтения и студенты филологических факультетов? И уж совсем невозможно было заподозрить в ярком диссидентствующем ленинградце «кавказской наружности» будущую легенду отечественной словесности.

«Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет.

В одном из флигелей находилось местное бюро путешествий. Аврора заверила какие-то бумаги, и нас повезли в «Геру» – самый фешенебельный местный ресторан».

Сам Довлатов (в отличие от его авторского «альтер эго» Алиханова) бывал в Пскове не раз и задолго до того дня, когда устроился в заповедник экскурсоводом. Не случайно псковские реалии попали в цикл рассказов «Компромисс», хронологически предшествовавших «Заповеднику». И, разумеется, автор прекрасно знал, что стены псковского Кремля сложены из известняка и никогда не штукатурились.

Что это – поэтическая вольность или прихоть Мнемозины? Весьма показательно, что ресторан, названный в честь города-побратима Пскова – Геры, — упомянут абсолютно точно. Поэтому, здесь нужно говорить не об огрехах памяти, а об особом художественном приеме. «Заповедник» буквально напичкан знаками, призванными создать ощущение всеобщей фальши и подмены, мнимой значимости происходящего; и концептуальное слово «макет» входит в общее художественное измерение наряду с «громадными войлочными (т. е. по существу наклеенными, как у актера, ненастоящими – А. Д.) бакенбардами» официанта в Луге и увиденными уже в деревне «одноцветными коровами», уподобленными автором «плоским театральным декорациям».

Документальность, преображенная вымыслом и даже гротеском, — актуальное качество довлатовской прозы. В трактовке лирического героя «Заповедник»– это миниатюрная модель государства, где даже Пушкин фигура агитпропа. Людям насущно необходимы места, где разрешено совершать культовые действия, и неважно, какому богу молиться и лоб расшибать, — вождю или поэту. Икона Пушкина – своего рода неофициальный «Ленин», бронзовый истукан для интеллигентной толпы, приехавшей приобщиться к «святыням». «На каждом шагу я видел изображения Пушкина. Даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью: «Огнеопасно! » Сходство исчерпывалось бакенбардами. Размеры их варьировались произвольно. Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению».

« Быль- небыль»

«В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы. Река, просторный горизонт. С неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают неизъяснимо горькое чувство».

«Дом Михал Иваныча производил страшное впечатление. На фоне облаков чернела покосившаяся антенна. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки. Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла – заклеены газетной бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля».

Обаяние и талант подкупали в Довлатове с первого взгляда. На этом сходятся практически все, кто был близко (или даже шапочно) знаком с писателем. Так что вымысел вымыслом, а «Заповедник», кроме забавных анекдотов и баек, сохранил множество точнейших деталей и описаний, хотя и балансирующих на всегдашней довлатовской грани «было – не было», но наделенных качествами настоящей художественной «правды». Во всяком случае, соседи «Михал Иваныча», пожилые супруги Екатерина и Николай Евдокимовы, прочитав «Заповедник», никогда не сомневались, что «там вся правда написана».

Екатерина Сергеевна рассказала, что ежедневно встречала Довлатова у родника, когда тот ходил за водой. «Но система работы у нас разная: у него — своя, по заповеднику, у меня — своя, по сельскому хозяйству. Поэтому особого разговора у нас не было». — Призналась соседка самого «оригинального» персонажа повести, колоритнейшего «Михал Иваныча», прототипа которого на самом деле звали вовсе не «Мишей», а Ваней. – Ваня тут жил. И вот как-то мне шепотом и говорит: «А Сергей-то книги пишет…» Ваня страшный пьяница был. И попросил Сергея: «Напиши про меня книгу». И Сергей взял и написал».

А Николай Евдокимович отлично помнил, как к Довлатову приезжала жена с дочкой, будто подтверждая, что любовная коллизия, описанная Довлатовым, не скрывалась от глаз окружающих. «Простой мужик, хороший парень, прохода просто ему тут не было», — пожалел писателя Николай Евдокимович, несомненно, имея в виду причины эмиграции.

«На подготовку экскурсии ушло три дня».

«Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии.

— Зачем вы приехали? – спросила она.

— За длинным рублем, — говорю».

«В июле я начал писать. Это были странные наброски, диалоги, поиски тона. Что-то вроде конспекта с неясно очерченными фигурами и мотивами. Несчастная любовь, долги, женитьба, творчество, конфликт с государством. Плюс, как говорил Достоевский, — оттенок высшего значения».

О том, что Довлатов приехал в заповедник не только подзаработать, оставшись в Ленинграде без работы и каких-то журналистских перспектив, но и писать, творить, упоминали многие хранители, в частности один из старожилов Пушкиногорья, известный подвижник, историк и краевед Михаил Васильев (1920 — 2003):

«Я сразу заметил, что это личность неординарная, талантливый человек, с юмором, ну и отношение у него к людям было разное». — Поделился с нами своими воспоминаниями Михаил Ефимович. – «Со мной он был так, знаете, в более официальных отношениях, но относился с уважением. И он — ко мне, и я — к нему. Я понял, что он приехал не только там зарабатывать, но также и писать. В результате и появилось это произведение — «Пушкинский заповедник», произведение, на мой взгляд, очень интересное».

«Я стал водить экскурсии регулярно. Иногда по две за смену. Очевидно, мною были довольны. Если приезжали деятели культуры, учителя, интеллигенция – с ними работал я. Мои экскурсии чем-то выделялись. Например, «свободной манерой изложения», как указывала хранительница Тригорского. Тут сказывалась, конечно. Изрядная доля моего актерства».

«Он так проводил экскурсии, что его слушали не только завороженные туристы и паломники, но и другие экскурсоводы», — рассказала нам жительница Пушгор и в прошлом экскурсовод Лариса Бабисашвили, свидетельство которой трудно записать без использования восклицательных знаков. – «Довлатова я знала лично. И очень часто посещала его экскурсии, я тогда была начинающей, только кончившей курсы. А у него можно было многому научиться. Он производил какое-то магическое впечатление на людей! И когда он видел, что восторженные глаза на него смотрят, пусть там даже пожилая женщина, или я, тогда средних лет, то он еще больше вдохновлялся. И при этом оставался близок к людям, которые им открыто восхищались. Стояли и слушали, очарованные! Другой бы на его месте завоображал, завыпендривался, а Довлатов нет. Его эти черные, эти испепеляющие глаза, они невольно притягивали. Кстати, любили его так же как Семена Степановича Гейченко. Казалось бы, совершенно разные люди, но каждый по-своему гениален».

«Когда мы огибали декоративный валун на развилке, я зло сказал:

— Не обращайте внимания. Это так, для красоты…

И чуть потише – жене:

Дурацкие затеи товарища Гейченко. Хочет создать грандиозный парк культуры и отдыха. Цепь на дерево повесил из соображений колорита. Говорят, ее украли тартуские студенты. И утопили в озере. Молодцы, структуралисты. »

«Иногда во время экскурсии он мог сказать, например, что Пушкин был замечательный спортсмен». – Припомнил Михаил Ефимович Васильев. – «Это несколько шокировало, конечно, слушателей, но нам это было понятно. Мы знали, что так Довлатов шутит».

«Короче. Зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды…»

Рассказывая, Михаил Ефимович не обошел и алкогольную тему, ставшую кульминацией повести: «Бывало и так, что они длились сутками, эти попойки, находились тут личности, которыми он, видимо, интересовался, поэтому и включался в это все».

Этот сюжетообразующий для творчества Довлатова момент подтверждали и другие собеседники, тот же Станислав Мальчонков: «Если он сам любил выпить, то, конечно, его тянуло, но когда они с Валерой Карповым тут ходили, то никогда не шатались, ну, пивка попьют. В ресторанчик зайдут…» (Карпов стал прототипом фотографа и собутыльника Маркова в повести – А. Д.). Обстоятельства же своего знакомства с Довлатовым ветеран госбезопасности Мальчонков описывает, как обычную рутинную работу по наблюдению за не совсем благонадежными гостями, и знаменитый эпизод повести, где похмельный экскурсовод после многодневного запоя и ресторанного дебоша беседует с майором КГБ Беляевым за стаканом сорокаградусного напитка, полностью отрицает: «Да вы что? Такого просто быть не могло! Это совершенно далеко от реальности. Довлатов все это придумал, чтобы интересно было читателям».

«Затем он покосился на дверь и вытащил стаканы:

— Давай слегка расслабимся. Тебе не вредно… если в меру…

Водка у него была теплая.

— На чем мы остановились. Думаешь, органы не замечают этого бардака? Органы все замечают получше академика Сахарова.

Беляев вытащил стаканы и уже не прятал. Он порозовел. Мысль его стремительно развивалась в диссидентском направлении.

— Желаешь знать, откуда придет хана советской власти? Я тебе скажу. Хана придет от водки».

«В принципе, особого «интереса» он для нас не представлял. Поскольку человек собирался вскоре уезжать за границу, то в обязанности сотрудников КГБ входило вести такое пассивное наблюдение, о чем сам Довлатов, наверное, даже догадывался», — Все-таки признал Станислав Мальчонков характер своей службы, — «Что значит пассивное? Ну, без жучков, без подстав каких-либо. Потому что бывали случаи, когда отсюда увозили какие-то пасквильные вещи, а кто-то, может, и разведданные собирал, кто их, диссидентов, знает? Поэтому за Довлатовым мы тоже и наблюдали со стороны. Он оригинальный был человек, с юмором. Рассказывали, допустим, что на путевке вместо подписи обычно частенько оставлял свою фирменную резолюцию: «Целую!» И всем это было смешно. Но лично я с ним почти не общался, хотя был случай, когда мы сфотографировались вместе. И я сказал: «ребята, если моя фотокарточка пойдет за границу, то я на вас обижусь. Довлатов заверил: «сто процентов гарантируем, что никуда не пойдет». Ну, вы же знаете, как тогда с этим строго было. ».

Другой близкий приятель Довлатова, научный сотрудник заповедника Александр Буковский, которого, в свою очередь, принято причислять сразу к двум прототипам «Заповедника» — экскурсоводу и литератору Потоцкому и пушкинисту Митрофанову, придал непременному «спутнику» всякого уважающего себя российского литератора – алкоголю – даже слегка ностальгические черты, флер литературного и богемного антуража: «Вспоминаются эти застолья. Экскурсии обычно оканчивались часов в пять. И он, и Арьев, и другие собирались и шли сюда вот, в «Лукоморье», ну, брали, уж я извиняюсь, водки, треску за 40 копеек, садились, и начиналось такое умственное пиршество! Сергей знал много стихов поэтов «Серебряного века» наизусть», и вот спорили на разные творческие темы, читали стихи, пока нас уже в конце рабочего дня не выгоняли, мол, закрывается заведение…» И еще: «Сергей правильно говорил, что способен долго терпеть, а когда все-таки начинает пить, срывается с катушек. Но сколько ему нужно было выпить, чтоб по-настоящему опьянеть? Ведь он того же Валеру Карпова все время под мышкой своей таскал. Довлатову много было нужно, и он никогда не казался пьяным».

Не соглашаясь на роль прототипа, Александр Владимирович, впрочем, сохранил свое восторженное отношение к автору «Заповедника»: «Он был исключительно порядочный человек, очень добрый, умный, великодушный, большой… Настоящий мужик!».

Ойкумена мифа

Обращаясь к авторитету близкого друга Довлатова, филолога Андрея Арьева (ныне редактора журнала «Звезда», и сопоставляя рассказы жителей, необходимо подчеркнуть, что Довлатов был не просто литератором, а воплощал в себе того самого «человека-артиста», о котором грезил Александр Блок, как о человеке будущего века.

Артистизм, атмосфера постоянной игры и импровизации, которую так умел создавать Сергей Довлатов в жизни, затем, уже в отточенной и завершенной форме, вошла в его книги, перевела пушкиногорские наблюдения в пространство мифа, и свидетельства очевидцев, втягиваясь в эту животворную орбиту, дополняют теперь для нас, читателей, неповторимый образ его лирического героя: «Сережа никогда не завышал свою самооценку». – Определил сущность довлатовского таланта Андрей Арьев. – «Выступать в роли писателя ему казалось неудобным, смешным, помпезно как-то. Этика его писательского ремесла сводилась к тому, что никто не должен знать, что он писатель, а такой же, как все мы. Для него вообще самое главное был простой диалог, важнее, чем созерцание каких-нибудь там музеев, или чего-то в этом духе, а вот просто поговорить с кем угодно, и все. Это действительно была творческая позиция, потому что он хотел общаться с людьми на равных, а не стоять на каких-то там котурнах. Как никто из известных мне прозаиков, он был влюблен в саму по себе русскую речь, и сделал ее, речь, главным героем своих произведений. И также он придумал такого же героя-рассказчика, который такой же, как и все, шалопай».

Именно Андрею Арьеву, кстати, мы обязаны тем обстоятельством, что Довлатов очутился в Пушкинских Горах, банально предложившему слонявшемуся без дела журналисту подзаработать экскурсоводом. Но это именно тот случай, когда сама судьба убеждает, что случайностей не бывает. – Настолько органично вписался Довлатов в «удивительную природу здешних мест». И когда новые поколения паломников приезжают в Михайловское, чтобы, кроме приобщения к пушкинской Музе, пройтись, еще и по «довлатовской тропе», взглянуть на заповедник сквозь его «магический кристалл», как сформулировал нынешний директор заповедника Георгий Василевич: «Думается, Довлатов не мог здесь не появиться. Не мог не появиться уже только потому, что без него, наверное, остановилась бы традиция, когда один великий поэт рождает вокруг себя то поле, в которое постоянно входят другие талантливые люди, и музей-заповедник состоялся после войны еще и потому, что мимо него не смог пройти Довлатов. И с его личностью тоже связана целая эпоха».

Что до самого Сергея Донатовича, то его собственные признания еще пронзительней и лиричней. На другом краю планеты, в космополитичном Нью-Йорке, и, видимо, уже предчувствуя близкую смерть, он написал на обложке своей книги: «Я побывал в 13 странах мира, но лучше мест, чем Пушкинские горы, не видел».

«Заповедник» — повесть Сергея Довлатова. Первый вариант написан в 1977-78 гг. в Ленинграде. Окончательный вариант опубликован в 1983. Импульсом к созданию явилась работа Довлатова экскурсоводом музея-заповедника «Михайловское» в 1976-77 годах.

Данная страница или раздел содержит ненормативную лексику.
Читайте так же:  Армянский заповедник

В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади.
Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной:
— Там налево есть одно местечко.
Мой сосед заинтересованно приподнялся:
— В смысле — уборная? — начало

… появился официант с громадными войлочными бакенбардами.
— Что вам угодно?
— Мне угодно, — говорю, — чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.
Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить…» А тут ещё рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.
Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
— Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.

— Давайте познакомимся.
— Аврора.
— А я, — говорю, — танкер Дербент.
Девушка не обиделась.
— Над моим именем все смеются. Я привыкла… Что с вами? Вы красный!
— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ.

— Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить… читать.

Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!

До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
— Вы не знаете, при чём тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
— Может, умер… Или героя дали…

Вообще страсть к неодушевлённым предметам раздражает меня… Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя…
Говорят, евреи равнодушны к природе. Так звучит один из упрёков в адрес еврейской нации.
Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к берёзам торжествует за счёт любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма.
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться её страданиями, выражать их эстетически — низость.

— Тут всё живёт и дышит Пушкиным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждешь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка, знакомый профиль…
Между тем из-за поворота вышел Лёня Гурьянов, бывший университетский стукач.
— Борька, хрен моржовый, — дико заорал он, — ты ли это?!

Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре. Следовало разбить это поле на участки и браться за дело. Разорвать цепь драматических обстоятельств. Проанализировать ощущение краха.

Имея деньги, так легко переносить нищету…

Тебя угнетают долги? У кого их не было?! Не огорчайся. Ведь это единственное, что по-настоящему связывает тебя с людьми…

Но что же пишут твои современники?
Слово перевёрнуто вверх ногами. Из него высыпалось содержимое. Вернее, содержимого не оказалось. Слова громоздились неосязаемые, как тень от пустой бутылки…

Твои безобразия достигали курьёзов. Помнишь, как ты вернулся около четырех ночи и стал расшнуровывать ботинки. Жена проснулась и застонала:
— Господи, куда в такую рань.
— Действительно, рановато, рановато, — пробормотал ты.
А потом быстро разделся и лёг.
Да что тут говорить.

Я давно заметил, что на этот вопрос люди реагируют с излишней горячностью. Задайте человеку вопрос: «Бывают ли у тебя запои?» — и человек спокойно ответит — нет. А может быть, охотно согласится. Зато вопрос «Ты спал?» большинство переживает чуть ли не как оскорбление. Как попытку уличить человека в злодействе…

Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению. Это в первую очередь — борода Карла Маркса и лоб Ильича…

Я объяснил цель моего приезда. Скептически улыбаясь, она пригласила меня в отдельный кабинет.
— Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
— Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
— А можно спросить — за что?
Я поймал на себе иронический взгляд. Очевидно, любовь к Пушкину была здесь самой ходовой валютой. А вдруг, мол, я — фальшивомонетчик…
— Пушкин — наш запоздалый Ренессанс. Как для Веймара — Гёте. Они приняли на себя то, что Запад усвоил в XV–XVII веках. Пушкин нашел выражение социальных мотивов в характерной для Ренессанса форме трагедии. Он и Гёте жили как бы в нескольких эпохах.
— При чём тут Гёте? — спросила Марианна. — И при чём тут Ренессанс?
— Ни при чём! — окончательно взбесился я. — Гете совершенно ни при чем! А Ренессансом звали лошадь Дон Кихота. Который тоже ни при чём! И я тут, очевидно, ни при чём.
— Успокойтесь, — прошептала Марианна, — какой вы нервный… Я только спросила: «За что вы любите Пушкина. »
— Любить публично — скотство! — заорал я. — Есть особый термин в сексопатологии…
Дрожащей рукой она протянула мне стакан воды. Я отодвинул его.
— Пушкин — наша гордость! — выговорила она. — Это не только великий поэт, но и великий гражданин…
По-видимому, это и был заведомо готовый ответ на её дурацкий вопрос.

В заповеднике — толчея. Экскурсоводы и методисты — психи. Туристы — свиньи и невежды. Все обожают Пушкина. И свою любовь к Пушкину. И любовь к своей любви.

Грязные овцы с декадентскими физиономиями вяло щипали траву.

— Я приезжий.
— Не с Опочки?
— Из Ленинграда.
— А, знаю, слышал…

— Лично я евреев уважаю.
— Они Христа распяли, — вмешался Толик.
— Так это когда было! — закричал Михал Иваныч. — Это ещё до революции было…

Ходики стояли. Утюг, заменявший гирю, касался пола.
Соседняя комната выглядела ещё безобразнее. Середина потолка угрожающе нависала. Две металлические кровати были завалены тряпьём и смердящими овчинами. Повсюду белели окурки и яичная скорлупа.
Откровенно говоря, я немного растерялся. Сказать бы честно: «Мне это не подходит…» Но, очевидно, я всё-таки интеллигент. И я произнёс нечто лирическое:
— Окна выходят на юг?
— На самый, самый юг, — поддакнул Толик. За окном я увидел полуразрушенную баню.
— Главное, — сказал я, — вход отдельный.
— Ход отдельный, — согласился Михал Иваныч, — только заколоченный.
— А, — говорю, — жаль.
— Эйн момент, — сказал хозяин, разбежался и вышиб дверь ногой.

Этот стиль вымирающего провинциального дворянства здесь явно и умышленно культивировался. В каждом из местных научных работников заявляла о себе его характерная черточка. Кто-то стягивал на груди фантастических размеров цыганскую шаль. У кого-то болталась за плечами изысканная соломенная шляпа. Кому-то достался нелепый веер из перьев.
Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии.

— Какие экспонаты музея — подлинные?
— Здесь всё подлинное. Река, холмы, деревья — сверстники Пушкина. Его собеседники и друзья. Вся удивительная природа здешних мест…
— Речь об экспонатах музея, — перебил я, — большинство из них комментируется в методичке уклончиво:
«Посуда, обнаруженная на территории имения…»
— Музей создавался через десятки лет после его гибели… Но мы воссоздаём колорит, атмосферу. Какой вы, однако, привередливый. Личные вещи, личные вещи… А по-моему, это нездоровый интерес…
Я ощутил себя грабителем, застигнутым в чужой квартире.
— Какой же, — говорю, — без этого музей? Без нездорового-то интереса? Здоровый интерес бывает только к ветчине…

— Что же тебя в [жене] привлекало?
Михал Иваныч надолго задумался.
— Спала аккуратно, — выговорил он, — тихо, как гусеница…

Я вышел на крыльцо. Слышу разговор:
— Сосед, холера, дай пятёрку.
— Да принесу с аванса.
— Какой аванс?! Тебя давно уж маханули по статье…
— А… Конем их. Все же дай пятёрочку. Из принципа дай, бляха-муха! Покажи наш советский характер!
— На водку, что ли?
— Кого? На дело…
— Какое у тебя, паразита, дело?
Трудно лгать Михал Иванычу, ослаб.
— Выпить надо, — говорит он. — типичная сцена

Туристы из Риги — самые воспитанные. Что ни скажи, кивают и улыбаются. Если задают вопросы, то, как говорится, по хозяйству. Сколько было у Пушкина крепостных? Какой доход приносило Михайловское? Во что обошелся ремонт господского дома?
Кавказцы ведут себя иначе. Они вообще не слушают. Беседуют между собой и хохочут. По дороге в Тригорское любовно смотрят на овец. Очевидно, различают в них потенциальный шашлык. Если задают вопросы, то совершенно неожиданные. Например: «Из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым?»
Интеллигенция наиболее придирчива и коварна. Готовясь к туристскому вояжу, интеллигент штудирует пособия. Какой-нибудь третьестепенный факт западает ему в душу. Момент отдаленного родства. Курьезная выходка, реплика, случай… Малосущественная цитата… И так далее.
На третий день работы женщина в очках спросила меня:
— Когда родился Бенкендорф?
— Году в семидесятом, — ответил я.
В допущенной мною инверсии звучала неуверенность.
— А точнее? — спросила женщина.
— К сожалению, — говорю, — забыл…
Зачем, думаю, я лгу? Сказать бы честно: «А пёс его знает!»… Не такая уж великая радость — появление на свет Бенкендорфа.
— Александр Христофорович Бенкендорф, — укоризненно произнесла дама, — родился в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году. Причем в июне…
Я кивнул, давая понять, что нахожу это сообщение ценным.
С этой минуты она не переставала иронически улыбаться. Так, словно мое равнодушие к Бенкендорфу говорило о полной духовной нищете…

Как близка, заметьте, интонация Пушкина лирике Сергея Есенина! Как органично реализуются в поэтике Есенина…

В течение года ему удалось напечатать семь рассказов и повесть. Сочинения его были тривиальны, идейно полноценны, убоги. В каждом слышалось что-то знакомое. От цензуры их защищала надежная броня литературной вторичности. Они звучали убедительно, как цитаты. Наиболее яркими в них были стилистические погрешности и опечатки:
«В октябре Мишутке кануло тринадцать лет…» (Рассказ «Мишуткино горе»).
«Да будет ему земля прахом! — кончил свою речь Одинцов…» (Рассказ «Дым поднимается к небу».)
«Не суйте мне белки в колеса, — угрожающе произнес Лепко…» (Повесть «Чайки летят к горизонту».)

Ко дню моего приезда Стасик был изнурен недельным запоем. Он рассказал драматическую историю:
— Дед, я чуть не разбогател. Я придумал исключительный финансовый трюк. Послушай, идея такова. Я знакомлюсь с каким-нибудь фрайером. У него машина, деньги, бля, и прочее. Мы берём одну, заметь — одну чувиху и едем на пленэр. Там мы вдвоём отмечаемся…
— Не понял.
— По очереди её того… Утром я бегу к нему. «Дед, у меня закапало». Он в панике. Тогда я ему говорю: «Можно, бля, посодействовать. Будет стоить всего лишь четвертак». Фрайер прыгает от радости. Я беру шприц с чистой водой из-под крана. Делаю укол в задницу ему и себе. Фрайер с благодарностью откидывает мне четвертак. И мы расстаемся друзьями. Чувиха получает колготки за семь рублей. Восемнадцать рэ чистой прибыли. Всё было гениально задумано. Операция — «Фиктивный трипак»… И надо же, бля, сорвалось…
— То есть?
— Сначала всё шло хорошо. Фрайер меня дико полюбил. Взяли коньяку, бутербродов. Я ангажировал Милку косоглазую из «Витязя»… Едем, бля, на пленэр. Киряем, отмечаемся. И что ты думаешь? Фрайер сам прибегает наутро: «Дед, — орёт, — у меня с конца закапало. » Садится, бля, в машину и уезжает. Я бегу в поликлинику к Фиме. Так, мол, и так. Фима говорит: «Двадцать пять рублей. » Мама родная! Где их взять?! Всю Псковщину обегал, еле наскрёб. Одиннадцать дней не пил…

Больше всего меня заинтересовало олимпийское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. Подобно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве.
Не монархист, не заговорщик, не христианин — он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом.
Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет её. Его литература сродни молитве, природе…

Мы сидели в бюро, ожидая клиентов. Разговоры велись о Пушкине и о туристах. Чаще о туристах. Об их вопиющем невежестве.
«Представляете, он меня спрашивает, кто такой Борис Годунов. »
Лично я в подобных ситуациях не испытывал раздражения. Вернее, испытывал, но подавлял. Туристы приехали отдыхать. Местком навязал им дешевые путевки. К поэзии эти люди, в общем-то, равнодушны. Пушкин для них — это символ культуры. Им важно ощущение — я здесь был. Необходимо поставить галочку в сознании. Расписаться в книге духовности…

И вообще, Мишина речь была организована примечательно. Членораздельно и ответственно Миша выговаривал лишь существительные и глаголы. Главным образом, в непристойных сочетаниях. Второстепенные же члены употреблял Михал Иваныч совершенно произвольно. Какие подвернутся. Я уже не говорю о предлогах, частицах и междометиях. Их он создавал прямо на ходу. Речь его была сродни классической музыке, абстрактной живописи или пению щегла. Эмоции явно преобладали над смыслом.
Допустим, я говорил:
— Миша, пора тебе завязывать хотя бы на время.
В ответ раздавалось:
— Эт сидор-пидор бозна где… Пятёрку утром хва и знато бысь в гадюшник… Аванс мой тыка што на дипоненте… Кого же еньть завязывать. Без пользы тыка… И душа не взо?йде…

Вроде бы, это называется — сублимация. Когда пытаешься возложить на литературу ответственность за свои грехи. Сочинил человек «Короля Лира» и может после этого год не вытаскивать шпагу…

— Борька трезвый и Борька пьяный настолько разные люди, что они даже не знакомы между собой…

Нельзя уйти от жизненных проблем… Слабые люди преодолевают жизнь, мужественные — осваивают…

На скамейке, укрывшись газетой, лежал Митрофанов. Даже во сне было заметно, как он ленив…

Мы жили бедно, часто ссорились. Кастрюля, полная взаимного раздражения, тихо булькая, стояла на медленном огне…
Я говорил:
— Пороки были свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели…
— Значит, ты наполовину гений, — соглашалась моя жена, — ибо пороков у тебя достаточно…
Лампа, шкаф, два стула эпохи бронтозавров, а также кот Ефим, глубоко уважаемый мною за чуткость. Не в пример моим лучшим друзьям и знакомым, он стремился быть человеком…

Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая;
— Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от неё троих детей…

Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск её стиля» — асфальт после дождя…

— Как там ваши папа с мамой? Волнуются, наверное?
Уже лет пятнадцать я неизменно задаю симпатичным девушкам этот глупый вопрос. Три из пяти отвечают:
«Я живу одна. Так что волноваться некому…»
Этого-то я и жду. Старая истина гласит: на территории врага сражаться легче…

… я видел написанное мелом ругательство. Хула без адреса. Феномен чистого искусства… — по распространённой мысли о бесполезности искусства

— Какой вы огромный, — шепнула Таня.
— А вы, — говорю, — наблюдательная…

Максимум стиля для репортёра — немота. В ней минимальное количество лжи…

Бывало, что я напивался и тогда звонил ей.
— Это мистика! — кричал я в трубку. — Самая настоящая мистика… Стоит мне позвонить, и ты каждый раз говоришь, что уже два часа ночи…

— Женихи бывают стационарные и амбулаторные.

В поразительную эпоху мы живём. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» — говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…

Однажды Таня позвонила .
— Ты свободен?
— К сожалению, нет, — говорю, — у меня телетайп…
Года три уже я встречаю отказом любое неожиданное предложение. Загадочное слово «телетайп» должно было прозвучать убедительно.

Над утёсами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо. Купол его был увенчан жесткой и запыленной грядкой прошлогодней травы. Лепные своды ушей терялись в полумраке, форпосту широкого прочного лба не хватало бойниц. Оврагом темнели разомкнутые губы. Мерцающие болотца глаз, подернутые ледяною кромкой, — вопрошали. Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу.
Братец поднялся и крейсером выдвинул левую руку.
Брат-пейзаж заинтересованно тянулся к вину.

Мы огибали декоративный валун на развилке .
У подножия холма темнел очередной валун. Его украшала славянская каллиграфия очередной цитаты. Туристы окружили камень и начали жадно его фотографировать.
Ко мне подошел толстяк с блокнотом:
— Виноват, как звали сыновей Пушкина?
— Александр и Григорий.
— Старший был…
— Александр, — говорю.
— А по отчеству?
— Александрович, естественно.
— А младший?
— Что — младший?
— Как отчество младшего?

Всю жизнь я ненавидел активные действия любого рода. Слово «активист» для меня звучит как оскорбление. Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне для всего находить оправдания.

Развода, который формально уже состоялся. И который потерял силу наподобие выдохшегося денатурата.

— И щели в полу.
— Сейчас ещё ничего. А раньше через эти щели ко мне заходили бездомные собаки.
— Щели так и не заделаны.
— Зато я приручил собак…

— … я познакомилась с известным диссидентом Гурьевым. Советовались насчёт отъезда. В доме полно икон…
— Значит, еврей.

Я боялся, что он начнёт материться. Мои опасения подтвердились.
— Может, радио включить? — сказала Таня.
— Радио нет. Есть электрическое точило.
Миша долго не затихал. В его матерщине звучала философская нота.
Например, я расслышал:
«Эх, плывут муды да на глыбкой воды. »

Выяснилось, что Тане необходима справка. Насчет того, что я отпускаю ребёнка.
Таня продиктовала мне несколько казённых фраз. Я запомнил такую формулировку: «…Ребёнок в количестве одного…»

На фоне местных алкашей я выглядел педантом.

В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: «Россиянин».
Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу.

Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.

Даже сзади было видно, какой он пьяный. Его увитый локонами затылок выражал какое-то агрессивное нетерпение.

— Зарабатываю много… Выйду после запоя, и сразу — капусты навалом… Каждая фотка — рубль… За утро — три червонца… К вечеру — сотня… И никакого финансового контроля… Что остаётся делать. Пить… Возникает курская магнитная аномалия. День работаешь, неделю пьёшь… Другим водяра — праздник. А для меня — суровые будни… То вытрезвитель, то милиция — сплошное диссидентство… Жена, конечно, недовольна. Давай, говорит, корову заведём… Или ребёнка… С условием, что ты не будешь пить. Но я пока воздерживаюсь. В смысле — пью…
Поразительно устроен российский алкаш. Имея деньги — предпочитает отраву за рубль сорок. Сдачу не берёт…

— Вера, — крикнул Марков, — дай опохмелиться! Я же знаю — у тебя есть. Так зачем это хождение по мукам? Дай сразу! Минуя промежуточную эпоху развитого социализма…

Здесь же помещались кабины двух междугородных телефонов. Один из них был занят. Блондинка с толстыми ногами, жестикулируя, выкрикивала:
— Татуся, слышишь?! Ехать не советую… Погода на четыре с минусом… А главное, тут абсолютно нету мужиков… Алё! Ты слышишь?! Многие девушки уезжают, так и не отдохнув… — парафразировано в «Соло на ундервуде»

Вечно я слушаю излияния каких-то монстров. Значит, есть во мне что-то, располагающее к безумию…

… на крыльце чека я нажал симпатичную розовую кнопку.

Всех связывало что-то общее, хотя здесь присутствовали не только евреи.

Одиннадцать дней я пьянствовал в запертой квартире.
На одиннадцатые сутки у меня появились галлюцинации. Это были не черти, а примитивные кошки. Белые и серые, несколько штук.
Затем на меня пролился дождь из червячков. На животе образовались розовые пятна. Кожа на ладонях стала шелушиться.
Выпивка кончилась. Деньги кончились. Передвигаться и действовать не было сил.
Что мне оставалось делать? Лечь в постель, укрыться с головой и ждать. Рано или поздно все это должно было кончиться. Сердце у меня здоровое. Ведь протащило же оно меня через сотню запоев.
Мотор хороший. Жаль, что нету тормозов. Останавливаюсь я только в кювете…
Я укрылся с головой и затих. В ногах у меня копошились таинственные, липкие гады. Во мраке звенели непонятные бубенчики.
По одеялу строем маршировали цифры и буквы. Временами из них составлялись короткие предложения.

— Мы ещё встретимся?
— Да… Если ты нас любишь…
Я даже не спросил — где мы встретимся? Это не имело значения. Может быть, в раю. Потому что рай — это и есть место встречи. И больше ничего. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека…

Не считаете ли Вы целесообразным дать к «Запов.» такой эпиграф из Блока: «Но и такой, моя Россия, ты всех сторон дороже мне…»? Или это слишком примитивно? Всё равно что дать к «Лолите» эпиграф: «Любви все возрасты покорны…»

— Сергей Довлатов, письмо Игорю Ефимову, 26 июля 1983
Читайте так же:  Заповедники молдовы-кодры

Бесчисленные пушкины, наводняющие Заповедник, суть копии без оригинала, другими словами — симулякры .
Единственное место в «Заповеднике», где Пушкина нет, — это сам Заповедник. Подспудный, почти сказочный сюжет Довлатова — поиски настоящего Пушкина, который откроет тайну, способную помочь герою стать самим собой.
Трагические события «Заповедника» осветлены болдинским ощущением живительного кризиса. Преодолевая его, Довлатов не решает свои проблемы, а поднимается над ними. Созревая, он повторяет ходы пушкинской мысли. Чтобы примерить на себя пушкинский миф, Довлатов должен был не прочесть, а прожить Пушкина.
Пушкинский заповедник — не миф, а карикатура на него: «грандиозный парк культуры и отдыха». Литература тут стала не ритуалом, а собранием аттракционов, вокруг которых водят туристов экскурсоводы — от одной цитаты к другой. Пушкинские стихи, вырезанные «славянской каллиграфией» на «декоративных валунах», напоминают не ожившую книгу, а собственное надгробие.
Присвоенный государством миф Пушкина фальшив, как комсомольские крестины.
Довлатовская книга настояна на Пушкине, как коньяк на рябине. Она вся пронизана пушкинскими аллюзиями, но встречаются они в нарочито неожиданных местах.
Важнее прямых аналогий — само пушкинское мировоззрение, воплощённое не в словах, а в образах — в героях «Заповедника», каждый из которых состоит из непримиримых, а потому естественных противоречий.
Галерея чудаков в «Заповеднике» — лучшая у Довлатова. Сергей был сильнее всего во фронтальном изображении героев. Отсутствие заранее выбранной позиции, да и вообще определённой концепции жизни подготавливало его к тем неожиданностям, которыми нас дарит неумышленная действительность.
Довлатова покоряла способность Пушкина подняться над антагонизмом добра и зла: «Месяц и звёзды ярко сияли, освещая площадь и виселицу». Эта зловещая сцена из «Капитанской дочки» узнаётся в одном из любимых довлатовских пейзажей — луна, которая светит и хищнику, и его жертве.
Редкий, малословный, ускользающий от внимания пейзаж Довлатова — красноречивая декларация его философии, отнюдь не только литературной. Орудуя, как часовщик пинцетом, Довлатов вынимал из окружающего нужные ему детали. Остальное шло на пейзажи. Они не помогают сюжету. В них нет значительности, намёка, подтекста. Мелкие подробности мира, они оправдывают своё присутствие в тексте только тем, что существуют и за его пределами. Пейзаж у Довлатова не участвует в действии, он просто есть. Всё, что попадает в него, не отражает лучи освещающего авторского внимания, а светится само, как на картинах Вермеера.

Читайте так же:  Доклад о заповеднике белогорье